Долгая помолвка - Страница 3


К оглавлению

3

Тем не менее он был красив как ангел и нравился даже вполне достойным женщинам. У него была тонкая талия, сильные мускулы, темнее ночи черные загадочные глаза, две ямочки на щеках и одна на подбородке и тонкий неаполитанский нос. В роте его прозвали Пиф-Паф. Темноволосый, с пышными усами и нежным, как музыка, акцентом, он всем своим обликом доказывал, что любить его просто обязаны. Но всякий, кто, попавшись на его медовый взгляд, испытал на себе его твердокаменный эгоизм, мог сказать, что это скрытный человек, обманщик, любитель вечно препираться, что он жуликоват, страдает хандрой, способен соврать, поклявшись памятью покойной матери, не задумываясь, выстрелить в спину, спекулировать табаком и посылками, что он хвастлив, что у него не выпросишь щепотки соли, что он может хныкать, когда снаряды падают поблизости, издеваться над солдатами соседней роты, поднятыми в атаку, что он ни на что не годен и ничего толком не умеет. В общем, по его собственным словам, он являл собой образец Самого Убогого Из Всех Фронтовых Мудаков. Но доказать это так и не сумел, ибо других не встретил и, стало быть, не был до конца в этом уверен.

В общем и целом, номер 7328 пробыл на фронте три месяца, последние три в прошедшем году. До этого побывал в учебном лагере в Жуаньи. Там его по крайней мере научили по этикетке распознавать добрые бургундские вина, а по соседу — дурное настроение начальства. До войны он успел отсидеть в Марсельской тюрьме Сен-Пьер, где находился с 31 июля 1914 года, по совершенно пустяковому делу, квалифицированному им самим как «любовное» или «дело чести», в зависимости от того, кому рассказывал — женщине или мужчине, а на самом деле то была разборка между двумя сутенерами.

На третье лето своей отсидки, когда стали забирать «старичков» и уголовников, ему представилась возможность выбора. По совету одного безмозглого спорщика, утверждавшего, что войне скоро конец: что либо французов, либо англичан всенепременно скоро где-нибудь разобьют и к Рождеству все будут дома, он выбрал фронт. После двух недель в Эсне, где пришлось прятаться в каждой яме, чтобы спастись от осколков, он прожил пятьдесят дней, во сто раз худших, чем каторга во Флери. В Шоффурском лесу, на берегу реки Пуавр, нескончаемые пятьдесят дней, полные ужаса и отчаяния, чтобы в конце концов оказаться в западне, пропахшей мочой, дерьмом и смертью тех, кто тут прятался до него с обеих сторон, не в силах покончить собой, — под названием Дуомон, что под Верденом.

Да будет благословенна Матерь Божья, покровительствующая даже всяким негодяям: он не попал туда в числе первых с риском быть выпотрошенным прежними жильцами. И выбрался оттуда с утешительной верой, что хуже уже никогда не будет — ни в этом мире, ни в загробном. Как же низко он пал, если вообразил, будто человеческая злоба имеет предел — люди-то, оказывается, могут и не такое.

В декабре, после так называемого шестидневного отдыха, когда, рискуя набить себе шишки, подскакивая до потолка при каждом обстреле, он всячески пытался укрепить свой моральный дух, участвуя в казарменных дрязгах. А затем со всем своим скарбом и со своей ротой, поредевшей так, что впору было вербовать младенцев, он был препровожден к берегам Соммы, на участок, где неподалеку шли ожесточенные бои. Тут пока все было тихо, только велись разговоры, что придется умереть во время неизбежного наступления. Об этом людишкам сообщил пройдоха-кашевар, приезжавший со своей походной кухней, который, в свою очередь, узнал это от обычно держащего рот на замке ординарца офицера-адъютанта, не привыкшего бросать слова на ветер и слышавшего все это от самого полковника, званного на бал к генералу и генеральше по случаю их серебряной свадьбы.

Однако этот Анж, бедолага из Марселя, подкидыш с улицы Лубон, даже будучи последним из придурков, понимал, что слово «наступление» всегда рифмуется со словом «контрнаступление». А это ему было вовсе ни к чему. Как и другие, он только тут осознал, что война никогда не кончится по той простой причине, что ни одна из сторон не в силах победить другую. Разве что, побросав ружья и пушки при первом появлении сборщиков металлолома, уладить дело врукопашную, а потом договориться, поковыривая зубочистками, а еще лучше — разыграть в «орлянку». Один из несчастной пятерки, капрал по прозвищу Си-Су [Шесть су!], потому что звали его Франсис, здорово выступил на их заведомо проигранном суде о пользе наступления и контрнаступления и неразумном увеличении числа кладбищ. Он даже бросил в лицо судьям в погонах страшные слова: если бы на те два года, что армии по обе стороны фронта сидели зарывшись в землю, их вернули к мирной жизни, освободив траншеи, ничего бы не изменилось — «слышите, ничего!» — все бы осталось на своих местах, в полном соответствии с диспозициями на штабных картах. Возможно, он был не так умен, как казался, этот капрал Си-Су, коли его приговорили к расстрелу, но им нечем было ему возразить. Ему, Анжу, тоже.

После слезного письма командиру батальона с просьбой отправить его назад в тюрьму Сен-Пьер и второго, с еще большим числом орфографических ошибок, своему депутату от Буш-дю-Рон, написанного химическим карандашом, который он макал в грязную воду, чтобы не оставлять синих следов на губах, Анж прекратил нытье и стал придумывать всяческие хитроумные способы, дабы предстать бледным, агонизирующим, почти покойником, годным лишь для отправки в госпиталь.

За те десять дней до Рождества, с которым он связывал свое освобождение, после обильных возлияний и отсрочек, при свете фонаря он убедил еще большего мудака, бывшего клерка нотариуса в Анжу, мечтавшего вернуться домой только для того, чтобы изобличить жену в разврате, прострелить руку, да к тому же правую, чтобы глупость показалась более правдоподобной. Уединившись в конюшне, где метались в предчувствии бойни лошади, вдали от фронта, на котором ничего не происходило, они действовали с неловкостью людей, не уверенных в том, что поступают правильно, клянясь друг другу в дружбе — ну чисто малые дети, которые храбрятся, оказавшись в темноте, и пугаются собственного крика. И тут он, Анж, номер 7328, закрыв глаза, внезапно отвел руку от ствола, потому что все его существо восставало против данного им слова. Но все-таки выстрелил. Теперь у него отсутствовали две фаланги безымянного пальца и часть среднего. Другой же, бедолага, навсегда лишился возможности считать траншейных блох. Пуля попала ему в лицо, превратив его в кашу.

3