Через час совсем рассвело. Расхаживая перед немецкой траншеей, падая и поднимаясь, Си-Су увещевал немцев, что пора сложить оружие и вернуться по домам, что война — грязная штука, ну и все такое. Еще он распевал во все горло «Пору цветения вишен», приговаривая, что у него до сих пор болит сердце по тем временам Пел он фальшиво, силы его были на исходе, а мы, слушая его, страдали и продолжали заниматься своими делами. По обе стороны фронта было тихо.
Потом, усевшись на снег, Си-Су начал произносить какие-то бессмысленные слова. И в этот момент кто-то с противоположной стороны выстрелил. Пуля угодила ему прямо в голову, он упал навзничь, раскинув крестом руки. Я был там. Я видел все это собственными глазами. Почему прогремел этот единственный выстрел, не знаю. Капитан Фавурье сказал: «У них командир батальона такой же подонок, как и наш. Вероятно, их телефон заболел сифилисом, иначе они не стали бы так долго ждать приказа». Надо сказать, что ночью боши начали разбрасывать гранаты, так что в конце концов нашему Язве это наскучило, и мы стали поливать их как следует из минометов, чтобы утихомирить. Но об этом я знаю тоже по рассказам, потому что в это время отправился за супом и вернулся, нагруженный под завязку, только рано утром.
Как погиб Эскимос, я не видел. Это случилось после того, как прилетел биплан, убивший вашего жениха и разбомбивший Снеговика. Я уже сказал, что до прилета самолета никто не стрелял. Думаю, и боши почувствовали омерзение после гибели Си-Су. Помнится, лейтенант Эстранжен заметил: «Если мы продержимся до ночи, то пошлем забрать четырех остальных». Но в то окаянное воскресенье удача была не на нашей стороне.
Короче, часов эдак в одиннадцать меня посылают отнести какие-то таблетки на наблюдательный пост соседней роты или записочку сержанту с кухни, всякое бывало. Я оставляю Василька за сооружением Снеговика, словно вокруг ничего не происходит, а Эскимоса — хорошо укрытым в убежище, которое он вырыл себе за ночь. Крестьянин из Дордони не подавал признаков жизни с тех пор, как вылез с завязанными руками по лестнице наверх и пропал в темноте. Это я знаю, я был там. Когда ракеты освещали Бинго, я видел, как Этот Парень полз вправо в сторону груды кирпичей, проступавших из снега. Думаю, его убили первым из пятерки в ночь с субботы на воскресенье из пулемета или гранатой. Во всяком случае, сколько мы его ни звали, он не отзывался.
Стало быть, я вернулся в траншею в полдень. Мы перестреливались, как в худшие осенние времена. Товарищи сказали: «Тут Альбатрос обстрелял местность. Он облетел один, два, три раза на высоте пятнадцати метров, а может, и еще ниже. Чтобы подбить его, надо было бы наполовину высунуться из траншеи, но тогда соседи напротив легко могли бы тебя срезать огнем».
Альбатросом называли бошевскую «этажерку» с пулеметом в хвостовой части. В те времена стреляли не через пропеллер, а через отверстие в фюзеляже. Могу себе представить, как эта окаянная кукушка летит над нами и, увидев бардак, который царит между рядами траншей, возвращается, потому что засекла французов на местности, разворачивается и выплевывает пули, которые поражают вашего жениха, затем заходит в третий раз, чтобы прострелять всю местность. Но тут происходит то, о чем мне рассказали мои товарищи: из снега поднялся парень, Эскимос, и правой рукой бросил в Альбатроса какой-то предмет, — это лимонка, граната, она взрывается, оторвав у самолета хвост, и тот падает в километре позади немецких линий. Наверно, мои товарищи вопили «браво», кроме тех, кто видел, как Эскимос упал, сраженный последней очередью окаянного пулемета. Говорят, Фавурье крикнул: «Да заткнитесь же, мудаки несчастные! Лучше спрячьтесь».
Наверняка из-за этого Альбатроса все и началось, то воскресное побоище. До сих пор боши верили, что пятеро — осужденные, что они безоружны. Но под снегом можно было найти что угодно. Эскимос обнаружил гранату и воспользовался ею.
С этой минуты и до двух пополудни шла перестрелка, несколько человек были убиты, но потом все стихло, стали слышны скрежещущие гусеницы их зловещих танков. И тут в дыму взрывов мы вдруг увидели, как из снега возникла фигура марсельца по прозвищу Уголовник. Повернувшись в сторону немецкой траншеи, он заорал: «Я сдаюсь! Не стреляйте!» или что-то в этом духе. Я расслышал, как один из ротных капралов — Тувенель — воскликнул: «Уймись, падла несчастная! Ну, он меня достал, теперь я его поимею!» Я не любил этого капрала, от него вечно доставалось солдатам. Ему было трудно промахнуться с расстояния в шестьдесят метров. Прежде чем кто-то успел вмешаться, он разнес башку марсельца вдребезги. На другой день, когда все было кончено, самый первый по чину из оставшихся в живых, старший сержант Фавар, спросил, почему он так поступил, и капо Тувенель ему ответил: «Накануне, когда все было тихо, мы слышали, как этот негодяй обещал бошам, если они пропустят его через заграждения и хорошо к нему отнесутся, рассказать, сколько нас, о местоположении телефона и где скрыты пулеметы». Не знаю, может быть, и так.
Вот как они все погибли. Потом по нашей передовой стала бить немецкая артиллерия крупного калибра, не брезгуя при этом и своими. Чтобы освещать местность, ракеты запускались издалека, тогда мы поняли, что боши давно ушли с передовой. Капитан Фавурье приказал отойти и нам. Унося троих убитых, в том числе лейтенанта Эстранжена и, вероятно, с десяток раненых, мы поспешили оставить Бинго. Я занимался ранеными, и, когда вернулся назад, может, через полчаса, две наши роты уже перебрались вперед метров на триста восточнее Бинго. Немецкие снаряды падали по-прежнему, но не так плотно, как на Бинго. Тогда капитан Фавурье сказал: «Надо сблизиться с ними. Эти подонки будут бить до тех пор, пока мы не окажемся рядом с их засранными задницами». Вот мы и двинулись двумя эшелонами вперед.